
Пэйринг и персонажи
Метки
Романтика
Hurt/Comfort
Ангст
Дарк
Любовь/Ненависть
Серая мораль
Постканон
Смерть второстепенных персонажей
ОЖП
ОМП
Трисам
Духи природы
Би-персонажи
Мистика
Жестокое обращение с животными
Романтизация
Любовный многоугольник
Потеря памяти
Религиозные темы и мотивы
Психологический ужас
Слом личности
Низкое фэнтези
Описание
Когда Макс обвыкается и заводит семью в Топях, на его голову сваливается странный тип, который к тому же ничего о себе не помнит. В это время молодой хозяин наводит в деревне свои порядки, а в монастыре зарождается культ новой святой. Вот только где у этой истории начало? И где конец?
Примечания
Атмосферное погружение в хтоническую утопию русской сказки, где текут молочные реки вдоль кисельных берегов, где любовь на фоне черепков расцветает при полной луне, как трава симтарим из рёбер мертвеца, где вода приносит забвение, где мёртвые живы, а живые — никогда не жили, где нет ни добра, ни зла, где шепчут молитвы забидящему богу, где главное — верить и только верить. Где любовь вечная, как аркан самого времени. Показать дорогу?
8. Фатум
05 сентября 2021, 10:00
Путь от монастыря к дому по сухой дороге не занимал и двадцати минут, но каждая минута и каждая оставленная за спиной верста высекали на сердце зарубку, а Соня всё твердила и твердила про себя, как мантру: «Три или четыре человека. Три или четыре…» Со всеми внушительными габаритами «гелендвагена» на заднем сидении приходилось ютиться вместе с младшей сестрой и матерью Ивана. Последняя, тучная женщина в вечернем платье и газовом платочке в блестящую нитку, почти вжала её собой в окно и за всё время открыла рот всего несколько раз — держалась холодно, под стать невестке. Только крепко стиснула ей руку и не глядя шепнула:
— Не надо никакой формальщины, называй меня «мама», — даже мысленно само это слово в сочетании с отталкивающим, влажным теплом чужой ладони рождало сильнейший протест, как обесценивание самого понятия материнства. Дико спустя столько лет было в принципе снова говорить «мама» — какой-то незнакомой малоприятной женщине. Как будто всё сокровенное в нём, принимая земную форму, обращалось камнем. — Ты теперь наша. Алябьева. Иван мой сын, а ты теперь моя дочка. Скажи мне честно, как дочка матери, — рука сжалась сильнее, гадко, как если до тебя домогаются в трусливом уединении салона. — Ты его любишь?
Соня беспомощно уставилась в спинку пассажирского кресла, где всю дорогу отмалчивался Иван. Может, правда сторонился её после их шушуканья с отцом Ильёй: она всё высматривала знаки, сигналы, любые косвенные доказательства его вины — прикладывала к нему портрет убийцы, но не могла (не хотела?) увидеть очевидное.
Пришлось дать ей, что она хочет, хоть и с тухловатым привкусом фальши:
— Да. Конечно, люблю.
— Мам, — всё-таки нарушил нейтралитет Иван с досадой в голосе. — Прекращай.
Он тоже почувствовал? Как можно опошлить, вывалять в глупом повседневном соре даже, казалось бы, настоящие, искренние вещи.
— Какого ты месяца? — тут же переключилась Алябьева, Соня не сразу сообразила, о чём она вообще.
— Эм… Март.
— Ну да, так и подумала, что Рыбы. А Иван Витальевич у нас козерожек. Удачно совпали!
Удачней некуда.
Фамильная усадьба Алябьевых рисовалась в воображении таким мрачным, увитым плющом английским особняком в глухом медвежьем краю, как в «Грозовом перевале» или «Падении дома Ашеров». На собачьи вольеры и сам терем с большой придомовой территорией действительно не так просто было набрести, если не знать местности и не углубляться как следует в вековой ельник и сосенник, разглядеть за которыми вырубленные под застройку участки можно было разве что с дрона или вертолёта. Никакого железного забора и ворот с гербами — простая заградительная сетка и колючая проволока, да ещё табличка «Охраняемая зона. Вход запрещён» на подъезде, только лагерных вышек не хватает. А вот сам здоровенный двухэтажный сруб с мезонином при всей своей провинциальной угрюмости сошёл бы за шедевр русского зодчества: тут тебе и резные наличники, и деревянные рамы перекрестьем, и витые столбы на крыльце, и двускатные козырьки над верхними окнами, и добротная дощатая крыша с кружевной оборочкой, и коньки, и настоящий дымоход. Не чета их облезлому Спас-Прогнанию.
Сразу по приезду мать взялась показывать ей хозяйство (Ивана отправили на псарню вместе с помощником).
— В монастырские дела ты вникла, значит, освоишься быстро. С частным домом дня не бывает без работы — тут надо руки и голова прежде всего. Без мужика, конечно, никуда, но ты привыкай, что всё на тебе, Софьюшка. Ты молодая, ты теперь хозяйка, а я где могу подскажу первое время.
В естественном свете и без платка Алябьева казалась моложе своих лет. Крашеная блондинка в броском макияже и украшениях, с красными ногтями-стилетами, красивая — карие глаза и черты Ивана, но смягчённые по-женски и из-за полноты.
Сперва они обошли дом кругом. Ветер крепчал, начал накрапывать дождь, из-за облачности быстро вечерело — хорошо, Иван оставил ей свой пиджак. Алябьева то и дело наставляла длинный ноготь то на сарай, то на хлев, то на курятник, то на теплицу с огурцами, где горбатились люди: носили воду, насыпали зерна и отрубей животным, пололи траву, окучивали картошку на огороде. Многое надо было ремонтировать: вон трещина пошла по бруску, вон крыша прохудилась (до зимы надо перекрыть), вон окно сгнило совсем — хозяину заниматься некогда, на нём комбинат, деревня. Псины ещё день и ночь покоя не дают. У них и дома была парочка жучек, так эти если ночью вой поднимут, заводилась вся свора — лай стоял на километры.
— Я не спорю, когда и помолиться надо, и в церковь сходить, свечку зажечь, — мать пропустила их с младшей дочерью в прихожую первыми, как зарядил сильный дождь. — Мы сами верующие. Но я тебе скажу, как знаю. Плохо, когда женщина с головой в веру ударяется. Нам это не нужно: даже сами старцы говорят, что Бог дал женщине высшую мудрость посвятить себя дому, семье, пока мужчины только стремятся к её совершенству через молитву и так далее. А этот ваш обет безбрачия и как их там… чайлдфри — это всё не от Бога и сплошная дурость, — и когда Соня уже открыла было рот, поспешно вставила. — Вы как с Иваном, маленького планируете? Ты случайно не в положении?
А ты случайно не попутала рамсы, женщина?
— Нет. — Соня стоически подавила в себе внутреннюю Лизу. — Не в положении.
Что интересно, культ продуктивности и радикальный прагматизм совершенно не мешали Алябьевой иметь уютное убежище для собственных заблуждений. Они с дочуркой составляли натальные карты, типировали людей по каким-то там Ларсонам и Кибби, раскладывали Таро, и, разумеется, не обошлось без прозаичного гороскопа. «Иван сенсорно-логический интроверт. А ты классический этико-интуитивный интроверт».
Себя она, видимо, считала воплощением какой-нибудь княгини или барыни. Их общие семейные замашки, вкусы, обстановка дома, даже прислуга напрашивались на ассоциации то ли с дворянами, то ли с кулаками, но уже разорёнными, вынужденными, как привидения в пышных одеждах, бродить среди остатков былой роскоши. Для Топей, конечно, терем был богатый, основательный, со всеми удобствами. Но, пожив в Москве, удивляться биоэкоизбе в лесной глуши как-то не приходилось. «Да чего в вашей Москве хорошего-то? Одни пробки, кумовство, грязная политика, суета и дрянь всякая в воздухе! Что ему там ловить? Ну, стал бы очередным Ротенбергом или Абрамовичем, паразитом кремлёвским. Это здесь Иван сам себе хозяин. Захочет, хоть сколько тысяч гектаров повырубает, под пять ледовых арен и десять вертолётных площадок — и ни одна морда журналистская или оппозиционная в его сторону не тявкнет!» Может, и не тявкнет, но в чём тогда удовольствие, хотелось поинтересоваться.
Дом был действительно большой, холодный, неприютный. В огромных комнатах стояли чёрные пузатые колонны котлов в жестяных листах с дверцами для топок. Всё скрипело, свистело, гудели старые трубы, а ступеньки и половицы выдавали целые гаммы и октавы раздражающих звуков. Здесь всё — от первого окладного бревна до последнего гвоздя — отдавало кустарщиной, пусть и сработанной на совесть, но как-то криво, топорно, по старинке. Без души. Порой Соня задумывалась над словами Лизы, мол, в Топях всё генерирует туповатая нейросеть. Выдаёт какие-то свои алгоритмы, подражая внешнему миру, а выходит всё равно крипово.
И правда, она будто видела уже (и не раз) вот такие же старинные гарнитуры, ковры и шторы с бахромой, такую же пылящуюся по буфетам и сервантам посуду: десятки здоровенных тарелок, которые доставали на свадьбу и поминки, с волнистыми краями и каёмками, хрустальные вазы, салатницы, гранёные бокалы красного стекла, фарфоровый набор рюмок в виде щурят с разинутыми ртами, стоячих на загнутых в кольцо хвостах, как в геральдике, и одной большой мамы-щуки, потемневшее от времени столовое серебро. На подоконниках за грубыми кружевными занавесками прятались сокровища из разных эпох (Соня представляла, то как маленький Ваня играет с деревянным лакированным матросом, вскидывающим вверх посаженные на ось руки с флажками, то как он же, уже школьником, вытачивает и раскрашивает матроса синим, белым, чёрным и красным на уроке труда). Со стен триптихами глядели чёрно-белые портреты в простых рамках за стеклом — молодые бабушки и прабабушки со своими дедушками и прадедушками, крупным планом и во весь рост, в таких же свадебных платьях, как у Сони, парные и групповые снимки — все выстроены ровными рядами (и здесь нейросеть постаралась?).
В общем, навидалась она такого цыганского барокко с сельским колоритом.
Мать Ивана жаловалась на неудачный проект дома: что слишком большой для такой маленькой семьи, что комнаты невозможно нормально протопить, что громадные окна надо заклеивать на зиму, и всё равно найдётся щель, из которой дует или течёт. С водой и канализацией здесь тоже приходилось шаманить — то насос в колодце чинить, то выгребную яму выкачивать из-за дождей. И во всём нужно понимать, во всём разбираться — чтобы дом не просел, не скособочился. Да ещё сад-огород, да ещё волк или лисица птицу или скотину задерёт — приходилось просить мужиков, отстреливать. «Иван, конечно, умница, что озаботился, нашёл деньги, специалистов, сам всё построил. А я как намоталась! Сколько машин песка, щебёнки свезла, и ещё куховарь на всю бригаду, следи, чтобы не увели ничего. И всё равно потом не досчиталась маминых колец и золотых монеток».
Позже Соня узнала, что носит на пальце такое же фамильное кольцо. Мать Ивана настаивала, что к нему обязательно нужны ещё браслет и крестик — золотые, разумеется, серебро и бижутерия им не по статусу. Именно статус, не чувство вкуса, заставляли её унизывать руки и обвешиваться с ног до головы громоздкими побрякушками с рубинами, янтарём и жемчугами — не только по праздникам, но и на повседневной основе. Те же бабушкины перстни и серёжки носила её дочь, и Соню, судя по всему, ждала та же участь, хоть ничего из этой дорогущей безвкусицы ей не шло. «Бери денег, сколько тебе надо, и трать. Не спрашивай у него».
Алябьева сама шила себе и дочери платья и сарафаны по выкройкам из журналов, пыталась копировать люксовые бренды, которые здесь, в Топях, было не достать («Женщина должна уметь работать руками».). Сама профессионально накладывала макияж, причём переборщить не боялась — с раннего утра красилась, как на конкурс дрэг-квин. Сама себе пилила и красила ногти за столом с лампой, фрезером и парой десятков лаков различных оттенков красного («Запомни: что у женщины на ногтях, то у неё и в трусах».). Одним словом, если в доме отца гигиеничка с блёстками каралась выговором и принудительной молитвой, то здесь лоск и уход за собой были чуть ли не обязаловкой. Даже несмотря на то, что Иван набивался к Соне в женихи, когда она ходила в рясе.
Все трое жили тут как в золотой клетке, или скорее позолоченной. У Алябьевой были какие-то далёкие родственники, подруги по переписке, даже страничка в «Инстаграм» с фотографиями северных красот, каких-нибудь кованых фонарей на фоне припушенных снежком ёлок. Та заикалась, мол, сейчас Иван с женой примут хозяйство, а они с младшей махнут в Куршевель или на Розу Хутор, а, может, и в Крым к родне. Но на деле мечты о курортах премиум-класса для жён единороссов оставались мечтами: пока старый хозяин был жив, а семья — прикована к кормушке, на всех них ложилось то же бремя, что и на многих теневых олигархов с их семействами — они были невыездные. И волей-неволей леди Макбет Мценского уезда приходилось пропадать тут, в грязи. И самой становиться грязью.
— Виталик мог хотя бы детей на учёбу отправить. Жили бы сейчас в Москве с Ксенией, может, поступила бы в консерваторию.
Кажется, Ксении все эти разговоры были как ножом по сердцу — во всяком случае, этот нож звонко впечатался в разложенный круглый стол, за которым они ужинали в скромном женском кругу. Соня не могла вспомнить, слышала ли от этой нелюдимой барышни лет тридцати хоть одно слово с момента, как они встретились в церкви. Та как будто нарочно не смотрела в её сторону и вместе с тем резонировала пассивной агрессией — к ней, к матери? До этого Иван казался ей человеком-загадкой, но его сестрица вызывала ещё больше вопросов и опасений. Они были похожи. Правда, если тот взял от матери её миловидность, то сестра словно бы осталась в накладе — тусклое отражение брата, карикатура. Как две капли разной воды, да.
Всё резко изменилось, когда Иван, весь промокший, затемно вернулся домой. Ксения едва шею не вывернула, разинула рот, но произнесла только «Ваня» — тот никак не отреагировал. Молча переставил тарелку с приборами на место рядом с Соней и взялся за еду. Судя по немому замешательству сестры, та нарочно накрыла ему между собой и матерью: возможно, они всегда так сидели, пока в их дом не пришла чужачка и не нарушила привычный порядок. Так или иначе, наблюдать за этой сценой было… странно. Пока Иван с аппетитом уписывал жареный перец с баклажанной икрой и пюрешкой, сестрица пожирала взглядом его. Соне кусок в рот не лез, будто посреди стола смердело и роилось мухами полное крови блюдо с огромной свиной головой, а все благополучно делали вид, что его там нет.
До этого она считала свою семейку чокнутой, но, похоже, у этих господ правило «в семье не без урода» сработало в обратную сторону.
Приданое из монастыря у Сони было небогатое — даже приличной пижамы или ночнушки не нашлось, приходилось спать в старой власянице. Туфли и фата, аккуратно сложенные, вернулись в коробку, платье забрала мать — простирнуть и тоже спрятать для будущей невесты (Ксения почему-то слабо в нём представлялась, больше в трауре). Ивана дожидаться не стала — после ванной и молитвы сразу же забралась в большую кровать, с другого края от дверей. В их спальне всё было в дереве, массивное, капитальное — мрачновато, но привыкнуть можно. Когда-то ей уже приходилось бывать в похожей комнате —
родительской: то же чувство стеснения, неуместности, будто подглядываешь в замочную скважину или натыкаешься на ящик с папиными журналами и кассетами. Странно, но она до сих пор ощущала себя ребёнком. Может, Лиза права, и ей-таки суждено умереть старой девой?
Интересно, были ли мужчины у Ксении? Она выглядит настоящей затворницей.
Скоро дверь из коридора негромко отворилась и с тем же нежным скрипом защёлкнулась. На Соню как паралич навалился, так и лежала, отвернувшись к стене, но глаз не закрыла. Комнату пересекли тяжёлые неторопливые шаги, зашипела зажжённая спичка, и стену раскрасил ровный медовый свет, ярко обозначивший присутствие человека за спиной.
Двигаться не хотелось. Разговаривать тоже. Надо ж было вбить себе в голову такую бредятину: якобы она сможет здесь что-то изменить? Вписаться в дебильную авантюру.
Тень стала без спешки расстёгивать пуговицы на груди и манжетах, пряжку ремня — скидывала свои призрачные одежды. Потом так же тихо перебралась с ногами на кровать, нависая сверху тёмным куполом, а там чуткие пальцы отвели Соне волосы за ушко — он больше не делал вид, что боится её разбудить. А она и не строила из себя спящую: задышала глубже, чуя запах его одеколона, дыхание, бьющее в висок и ухо. Предатель лживый. Двуличный. Наклонился вплотную, утыкаясь переносицей, сполз носом по линии челюсти к шее, где начиналась горловина рубашки. Ждал приглашения, козёл.
— Что произошло сегодня утром? До того как ты был у меня? — вяло спросила Соня в сторону. — Не хочешь мне рассказать? Что случилось с Денисом?
Начали за здравие, кончили за упокой. Это которые по счёту ночные разговоры за сегодня? Боже, как же она устала…
— Ты же обещал, что оставишь его в покое. Ты считаешь, я могу тебе доверять после этого?
— Я тоже думал, что могу тебе доверять, — внутри как перевернулось всё. Иван тут же перекатился к спинке, скупо спросил. — Ты уйдёшь?
У Сони на минуту аж из головы всё вылетело. Зато силы мигом вернулись: подорвалась к нему, жар прилил к лицу, проснулась говорливость:
— Ваня. Может быть, трудно представить, но есть такие люди, для которых вот это что-то значит, — она выставила руку с кольцом. — Мы с тобой закрепили союз на небе перед Богом. Не просто в ЗАГСе бумажку подписали. Я дала тебе клятву, и ты говоришь, что мне нельзя доверять?
И чего она так завелась, в самом деле? Сама от себя не ожидала, что так его уделает: полураздетый Иван только и мог, что отрешённо скрестить руки, привалившись к спинке.
— В таком случае ты должна была понимать, с каким чудовищем связываешься.
Чудовищем…
— Боже. Посмотри, как ты себя ведёшь. — Соня покачала головой, подскочила совсем близко, устраивая колени у него в ногах — только сверху не залезла. Ей было всё равно сейчас. — Ты же сам говорил, что люди живут по заложенной программе, что все идиоты, а ты один сломал систему, — она ткнула ему пальцем в лоб несколько раз, как лаптю деревенскому или ребёнку. — А выходит, что ты идёшь по тому же заданному сценарию.
— Хорошо. Хочешь по правде? — он подтянулся выше, больше не отворачивался — смотрел прямо. — Правда в том, что я люблю только мою семью. Ты — моя семья. Я это тебе прямо говорю. И наши дети будут моя семья. Ты умеешь любить и принимать чужих людей, я — нет. Мои чувства к ним совершенно атрофированы.
— Ну так я тоже была тебе чужая, Вань. И Лиза чужая, и твой верзила. Ты хочешь сказать, что ничего вообще к ним не чувствуешь? Слушай. Ты можешь любить свою семью, но ты не обязан быть как они.
— А что с ними? — Иван сник ещё больше, сузил глаза.
— Ты мне объясни!
Возможно, это было лишнее, потому что на нём уже лица не было, но что Соню действительно подкупало — так это его откровенность. Искренняя ли, напускная ли.
— Знаешь, как говорят? Родных не выбирают. Какими бы те ни были подонками, мы должны продолжать их любить. На то мы и родня. Я не понимаю, как может быть по-другому, — он безоружно помотал головой. — Ты говоришь, что на самом деле я их никогда не любил…
— Я так не думаю, — жёстко обрубила Соня. За окном продолжал барабанить проливной дождь, заунывно выли собаки. — В смысле… я не считаю, что ты не способен любить. Всё наоборот, — на минуту взгляд завис на декоративной свечке у кровати. Отчего-то представилось, как она опрокидывается и весь терем вспыхивает к чертям собачьим. — Ты не должен превращаться в монстра, только потому что горюешь по человеку, который был для тебя значим.
Иван опустил глаза. И слабо кивнул. Соня подняла ему лицо обеими руками.
— Я хочу, чтобы ты рассказал мне про охоту.
Первый брачной ночи, как и ожидалось, не произошло. Когда они с Иваном ложились, его мать уже спешила из дому — к реке, набрать воды, пока ворон не обмакнул крыло, как она сама потом объясняла Соне. В это же ведро бросала крестик и умывалась с серебра — сама и Ксению заставляла тоже. Якобы для здоровья и красоты, а ещё долголетия — ворон ведь не зря сто лет живёт, тоже пьёт и умывается непочатой водой. По пути через лес Алябьева надёргивала пару пучков можжевельника, который затем жгла и окуривала весь дом. По большим церковным праздникам нагребала из печки золы — горстку отнесёт в курятник, чтобы несушки давали больше яиц, горстку — в хлев, чтобы скотина не болела, а остальной в сезон посыпала капусту от гусениц. Сониным познаниям в богословии мать тоже нашла применение — просила записывать ей на листочке какие-нибудь «хорошие молитвы» (наверняка, и их потом возжигала).
Надо сказать, что коллекция икон в золоте, каждой из которых можно было запросто размозжить кому-нибудь черепушку, у Алябьевых была покруче монастырской: будь здесь отец Илья, точно выпросил бы пару-тройку в качестве пожертвования. Ирония заключалась в том, что мать Ивана питала ровно тот же священный трепет как к образам, так и к чайному сервизу, в котором дочка подавала им королевский завтрак в стиле Яны Рудковской. Трапезничать хозяйке нравилось под Раймонда Паулса, «Долгая дорога в дюнах» — Ксения наигрывала её на фортепиано раз двадцать на дню.
— Первые годы ещё ничего, а дальше чем мужики старше, тем больше расслабляются, — они чаёвничали снаружи, в такой же бревенчатой беседке, но из деревьев помоложе. С утра снова поднялась жара. Откуда-то из балки, куда уходили бесконечные теплицы и грядки, тянуло дымом — наверное, жгли мусор. — У них психика слабее, чем у нас, вот и начинаются пьянки-гулянки… Охоты. — Алябьева степенно откусила от тоста с малиновым вареньем, пригубила из маленькой чашечки. — Бухают, превращаются в размазню, тут хочешь — не хочешь, а приходится брать ответственность. Какое там равноправие! Вот у меня двое детей, а третий был Виталик. Носился тут по лесам с топором, крутого из себя корчил.
Хорошо, что та болтала без умолку, — Соня уже минут пять как застыла с чашкой в руках и с поднятыми бровями. Казалось, та сейчас вынет тот самый топор из-под лавки и начнёт нарезать им хлебушек или намазывать варенье.
— Ох, Софьюшка, сколько их отец мне нервов вытрепал — ты прости меня, но столько ни одна ваша фифа московская не выдержит! Ванечка ещё маленький был, так я уже и хату на себе держала, и всю семью тащила — чтобы мы тут не заросли грязью и дети с голоду не умерли, хотя бы начальное образование получили… Виталик же как дикарь! Думаешь, его кто-то волновал, кроме себя? Талдычил всё: Иван Виталич, будет после меня хозяин! А он его воспитывал хоть день? Чтобы тот нашу фамилию, наше, Алябьевых, наследие понёс…
Соня мысленно прибавила к прочим диагнозам свекрови комплекс упущенной жизни: судя по всему, Ивана тут считали неким светочем и чуть ли не мессией, который искупит все их страдания и нереализованные амбиции. Господи, какая она всё-таки самодурка. Властная, жестокая и мужиковатая.
— Ладно Виталик! А мать его, маразматичка, думаешь, сильно помогала с внуками? Или сыночку своего вызвала на разговор, объяснила ему, что он вытворяет? Ну, ты её хорошо знаешь, тоже святая мученица, — махнула на Соню как бы невзначай. — То батюшке в монастырь еду тащит, то на кладбище, то на озеро, а детей гостинцами угостить — куды там! Она и сейчас никого не узнаёт, кроме своего деда-покойника, или так, только делает вид. Вот так и воспитывала — сама! Поседела к тридцати годам, заработала букет болячек на нервной почве — волосы клоками лезли. Прошла все круги ада с этим придурком Виталиком. Если б не вы, я б его сама прибила. — Соня опомнилась только от пролитого за шиворот чая, слава Богу, тот давно остыл. — Хорошо, что Иван не в него, в меня пошёл. Я на него жизнь положила — по-другому не скажешь. И им с Ксенией было несладко — но выросли ведь приличными людьми?
Может, Соня себя накрутила, но та словно оправдывалась (исповедовалась?). Сочувствие она вызывала с большущей натяжкой — скорее острое расхождение между внешним, напускным, и внутренним — то самое, когда человек просто тебе не нравится без объяснимой причины.
— Так что прими во внимание, Софьюшка, пока я здесь. Мужья, они такие — у себя на уме, привыкли жить для себя любимого. Готовься, потом помощников у тебя не будет.
— Можно спросить про Ваниного отца? — Соня прокашлялась, отставила чашку от греха подальше. Севший голос противно скрипел. — Почему вы не вытащили тело? В смысле… похоронить.
Алябьева долго выразительно вздохнула.
— Видишь ли… Был у нас с Иваном разговор, и мы решили, что мёртвым хозяина никто не должен видеть, — она собрала на серебряный поднос свою и чужую посуду. — Долго объяснять. Формально его тела вообще там нет.
По ощущениям с тех пор, как её занесло в этот дом, пролетела целая маленькая жизнь: Соне не терпелось вернуться в монастырь и поделиться сплетнями с Лизой и сёстрами. Собственно говоря, была возможность, что днём Иван поедет в Топи и захватит с собой и её тоже, — во всяком случае, она на это рассчитывала, когда искала его по лабиринту незнакомых коридоров и комнат. Ксения, судя по всему, закончила музицировать, потому что фортепиано обычно было слышно аж с улицы. Вместо этого откуда-то со второго этажа доносились неразборчивые крики — видит Бог, не хотелось ей подслушивать за чужими, но любопытство взяло вверх.
Пока Соня по шажочку поднималась по извилистой лестнице, стало понятно, что скандалят мужчина с женщиной. При этом звуки хаотично перемещались по всему этажу, словно те гонялись друг за другом, а вернее, один настойчиво уходил от разговора, а другой преследовал: женщина преследовала, потому что больше всего слов в минуту поступало именно от неё. Мужской же голос только отрывисто и мучительно выкрикивал, что-то вроде: «Какая же ты дура!» и «Не трогай меня!»
Не успела Соня подняться, как почти что у неё перед носом из одной комнаты в другую табуном промчались Ксения и Иван — да, то был его крик, человека, который так редко повышает голос, что в уме не сразу отложилось, как резко и непривычно тот может звучать. При ней он никогда так не орал. Они даже внимания на неё не обратили — унеслись с грохотом в зимний сад, длинную светлую комнату со скошенным потолком под самой крышей, уставленную вазонами. Дверь там была со стеклом, к тому же, эти двое не особо-то прятались. Ох, лучше б это было не так…
Хоть сам разговор и прошёл мимо неё, всё и без того стало очевидно — по одному их ненормальному поведению. По тому, с каким отвращением Иван выпутался из её животной хватки, шипя: «Я сказал, не прикасайся ко мне!» И он, и она выглядели одинаково беспомощными, сломленными, прижатыми в угол, вот только если Ксенины глаза ещё горели отчаянием, болезненным вызовом, то для Ивана это была сплошная пытка: то, как он сжимал челюсти, жмурил глаза и свёл брови, будто разжевал что-то горькое, как напряглось всё его тело, как его беззвучно корёжило, выворачивало наизнанку — а он не мог слов подходящих найти, потому что не было их. Он нуждался в помощи, в укрытии. Абсолютно бессильный перед тем, что она на него обрушивала.
— Ваня. Я не смогу так. Я умру.
У Ксении голос срывался на рык. Такое ощущение, что её тем больше тянуло к брату, чем сильнее тот её отталкивал и больнее ранил. Как будто ей не хватало воздуха, того, без чего ей не было жизни. Она бросалась на него, как голодный зверь набрасывается на недобитую жертву.
Да что между ними творилось?
— Да мне плевать. Ты больная. — Иван всё-таки перестал увиливать, замер истуканом прямо перед ней, глядя презрительно сверху вниз. Силы и желание драть глотку, по-видимому, тоже исчерпались. — Как же ты не можешь уяснить своей тупорылой башкой: оставь ты меня в покое! Оставь в покое мою жену. Больная, контуженная идиотка.
Соня реально боялась того, что могло произойти. Что он сейчас занесёт руку и просто ей втащит, как куча других мужиков на его месте.
Ксения даже с места не сдвинулась, как отмерла, промямлила только:
— Ванечка.
Иван всё-таки труханул её за плечо, выплюнув в лицо:
— Ты понимаешь, что мне этим душу рвёшь? Ты мне жизнь ломаешь, — и выдавил сквозь зубы, как что-то вязкое, что мерзко и надолго оседает во рту. — Я ненавижу тебя.
На миг Соне показалось, та вцепится ему в волосы, но Ксении было нужно не это. Её пальцы клещами сомкнулись вокруг его шеи и с силой дёрнули на себя так, чтобы продержаться те несколько секунд, пока он ничего не понял. Впиться в его губы так сильно, как только можно. Как ни одна сестра не целует брата. Урвать хотя бы кусок, даже если тот будет последним.
— С-сука. — Иван ошалело пихнул её назад, ту едва по полу не прокатило в другой конец комнаты. Попятился к выходу в каком-то помрачении, гадливо, зло утёрся рукой. — Лучше б ты правда сдохла.
Соня больше не могла на это смотреть. Но и заставить себя развидеть… Иван с сестрой стояли перед глазами, даже когда она трусливо сбежала в спальню. Когда в коридоре с дребезгом распахнулась дверь, и чугунный шаг отбарабанил по ступеням вниз. Живот скрутило, будто сейчас вырвет. Она даже придержалась рукой за угол кровати и согнулась пополам, но лишь выкашляла комок раздирающей внутренности пустоты, как если ударят под дых. В нос и к глазам хлынули слёзы, задавленный крик встал лезвием поперёк горла. Ей не дали элементарно отдышаться, когда кто-то бегом влетел теперь уже к ней.
Ксения. Без лишней болтовни вздёрнула её к себе под локоть и очень доходчиво отчеканила, в самое ухо:
— Ты ошиблась, девочка. Он тебе не муж. Он тебе никто.
Денис пришёл домой ближе к ночи, когда включились фонари и электрический свет в окнах отметил тех, кто ещё был жив. Макс сидел в тёмной кухне и скуривал в форточку одну за одной хрен знает сколько часов подряд, пока не опустеет последняя пачка и банка с сивухой. А что будет, когда опустеет, — это его не заботило. К тому времени его уже ничего не будет волновать в этой драной жизни, а будущего у него, как видно, не предвидится.
Макс даже не сразу посмотрел в его сторону. Да пофиг вообще, кто там маячит перед глазами: то Аринина мать возится со стряпнёй у плиты, то ли ещё кто. Какое ему дело? Денис просто возник перед ним — просто стоял без единого слова или движения, пока Макс не отлип от тусклого невзрачного окна и не обратил на него внимание. И с трудом узнал.
Он был похож на приведение из какой-нибудь говённой комнаты страха. Не то что Максу часто доводилось видеть людей в таком истощённом состоянии — перед глазами замелькали картинки из учебника по медицине с первого курса: стадии обезвоживания, синюха, губы, уши, пальцы, кончик носа приобретают фиолетовую окраску. Как будто давил виноград голыми руками.
Макс бездумно взял его ладони в свои — Господи, совсем ледышки. Тот что-то пытался сказать, будто перекрикивал шум в голове, как разговаривают глухие люди. Что-то о Маришке: у них с хозяином был какой-то уговор, но её нельзя вернуть, что он конкретно лажанул и теперь у него в мозгах сидит жирная, живучая опухоль, которая его прикончит. Скоро. Уже. Что он пришёл проститься.
Макс поставил его между колен, по-прежнему держа за руки, как ставят детей их папы. Он был пьяный, бессовестно пьяный, в говнище, так что лица не чувствовал и вряд ли мог хоть два слова вместе связать. Он хотел сказать, что всё и сам понял, догадался по словам старухи, Арининой матери, но сказал:
— Умоляю. Не умирай.
И только когда сам проговорил это, словами через рот, до него дошло, что он только что сказал, только тогда протрезвел настолько, чтобы ощутить, как внутри защемило, словно железными щипцами за живое. И разревелся, как маленький, как упитый в хламину, — очень слёзно, очень жалостно, душой навыверт, взахлёб. Разревелся в сопли, и хныкал, и скулил в голос. Потому что не думал, что там ещё есть чему болеть, что от него ещё что-то осталось. А оно болело, так сильно болело и щемило — как ни разу до этого. И он снова сквозь слёзы просил:
— Пожалуйста. Денич. Только не ты. Пожалуйста.
Денис больше не разговаривал — не мог. Он и стоял-то еле-еле, в голове не укладывалось, как он вообще дотащился сюда от самого монастыря. Как ему выдержки хватало не свалиться на пол и не корчиться от боли. Тот полностью ушёл в себя. Никак не отреагировал, когда Макс сгрёб его к себе на колени и гладил, и качал, и снова твердил:
— Ты не можешь меня оставить. Слышишь, Денич? Не бросай меня.
И Денис жалел, обнимал его в ответ, слабенько и заторможенно. Старуха вышла к ним, включив верхний свет. Кажется, даже в ней на минуту проснулась жалось по тому, как она поморщила губы, глядя на превратившегося в высохший, посеревший стебелёк Дениса. Почему именно сейчас к нему пробудилась такая невыразимая нежность? Как будто всё ей затопило, а он лишь бессмысленно барахтался и ничего, совершенно ничего не мог поделать. Мог только вспоминать, как Дэнчик, вот такой же трогательный и бледный, лежал на простыне в цветочек. Как обзывал его ебланом и дебилом деревенским, а потом они вместе окунулись в воду, как два придурка. Как они вместе синячили, как красили яйца, а потом этими же яйцами стукались не на жизнь, а на смерть, какая тогда была гроза и как они засосались на глазах у Арины, а потом трахались в каком-то стрёмном доме, как тот напялил леопардовую шубу, как Макс толкал речь на комбинате, как они лежали в гробу и Денис хотел остаться там навсегда…
Почему они так мало были вместе по-настоящему? Почему Денич? Почему не Макс его спасает, а наоборот?
Это не могло быть правдой. Только не так. Не сейчас. Не сейчас, твою мать, когда он и так всех потерял! А теперь заберут и его?
— Я этого не допущу, — зашептал Макс, уткнувшийся лицом ему в висок, прижимая к себе за хилые узкие плечи. — Дэнч, ты понял? Я не дам этому случиться.
— Чему? — еле внятно промычал Денис. — Всё уже, Максимка. Отпусти. Прошу тебя.
Отпустить его. Отпустить и просто жить дальше, без него. Как жил до этого, когда ещё не знал (не помнил) о нём.
— Никогда. — Макс рывком подорвался со стула, подхватывая на руки Дениса. Бросился к выходу, но притормозил, обращаясь к Арининой матери. — Собери нам чего-нибудь по-быстрому. Мы уходим.
Та опешила, но затем кивнула.
— Спасибо.
От души наплакавшись, Соня проделала над собой сверхусилие и всё-таки спустилась к ужину. Иван уехал на весь день и только сейчас вернулся — она ещё не решила, каким будет их разговор и будет ли вообще, но, пожалуй, не стоило ставить в известность всех подряд, включая мать, из-за каких-то своих заскоков. Собрались всё там же, в столовой за круглым столом. Поначалу все вели себя как обычно, Ксения с Иваном так и вовсе старались не пересекаться взглядами и по максимуму держать дистанцию, Алябьева тарахтела без умолку, не замечая никакого напряжения за столом. После икры с огурцами и осетрины Ксения вынесла на десерт шикарный торт, видимо, собственного приготовления — и ведь хватило нервов на все эти розочки и завитушки после утренней драмы! Пока она стоя нарезала равные кусочки самым крупным ножом, её мамаше по соседству взбрело в голову вспомнить их сегодняшнюю милую беседу с Соней:
— Ты знаешь, сынок, Софьюшка права: как-то не по-людски мы отца оставили в том лягушатнике. И чего, в самом деле, не нашли какого-нибудь водолаза, краном тот «опель» подцепить, да и вытянули бы? На комбинате у вас…
Все разом шарахнулись от стола, когда нож для торта воткнулся в скатерть перед самой тарелкой Ивана, глубоко, аж посуда задребезжала. Тот поднял на сестру убийственный взгляд, но с места не сдвинулся.
— Позорище. — Ксения отпустила торчащую рукоятку, медленно заняла своё место, облизывая испачканные кремом пальцы и укладывая обе руки на подлокотники, очень самоуверенно и раскованно.
На минуту повисла мертвенная тишина. Было видно по каменному лицу Алябьевой, что та ожидала чего угодно, но не подобных вывертов от младшей дочурки, забитой серой мышки, — наверное, только так её и можно было заткнуть. Ксения, не отрываясь, прощупывала Ивана на слабые места, вся как на иголках, несмотря на браваду. Соня уже поднималась уходить, когда ладонь Ивана на плече мягко вдавила её в стул. Тот спокойно встал. Твёрдой рукой выдернул нож из столешницы и сам взялся резать торт раздора.
— Смешной. Боишься стать как отец, а на самом деле такой же жалкий, — он потерял контроль всего на долю секунды, когда его руки застыли в движении, но тут же вернулись к тарелкам, накладывая по куску себе и Соне. А вот Ксения лишь разогревалась. — Я тебя раскусила. Слышал, Ванечка? Ты слабый, никчёмный, испорченный и трусливый, как наш с тобой папочка.
— Не слушай, — несмело вмешалась Соня неожиданно для самой себя. — Ты не такой, как он.
— А ещё ты до смерти боишься того парня, так?
— Какого парня? — перекривлял Иван не глядя.
— Ты знаешь. — Ксения кивнула на Соню. — Того самого.
И вновь сверлящая тишина.
— Если я его боюсь, нахрена мне было его воскрешать?
Ксения оторвалась от спинки в том же нервном возбуждении, припадочно замахала руками:
— Правильно! Чтобы доказать обратное. Убедить своё ущемлённое, ссыкливое мужское эго, что ты не хуже, чем он. И что ты ему ничуточки не завидуешь. А сказать, за что ты действительно ему мстишь? — она рывком подалась вперёд, держась за подлокотники. — Что он убил отца, а не ты, Ваня. И он, а не ты хозяин по праву. Вот это тебя убивает больше всего, — и сорвалась на откровенный крик. — Ты должен был с ним покончить намного, намного раньше! Ты, а не эти!
У Сони душа в пятки ушла. Алябьева тоже молча пялилась на дочь, как загипнотизированная, лишь мелко вздрагивала от резких движений и ругани из её уст. Иван так же невозмутимо сел на место:
— Выговорилась?
На самом деле Соня уже неплохо читала по его лицу, чтобы заметить даже слабые шевеления и подводные толчки его эмоций: он еле держался. Ел себя живьём изнутри вместо сестры и до сих пор не сорвался лишь колоссальным усилием воли. У него глаза так блестели, словно в них слёзы стояли.
И они тупо продолжили есть. Ну, во всяком случае, трое из них, потому что мать временно выпала из тела и, по-видимому, подгружала сейчас системное обновление. Соня силком пропихивала в рот ложку за ложкой, не отрывая взгляда от нарядной скатёрки. В какой-то момент даже промелькнула робкая надежда, что они мирно разойдутся, но Ксении опять моча ударила в голову. На сей раз из-за Сони.
— Ты что, реально думала, ты у него первая? — та едко улыбалась ей, рассевшись, как королевична на троне. — Как-то не сходится, да? Он ведь предпочитает блондинок. Цаца московская. Притащилась сюда, сучка фильдеперсовая. Неважно, ты и так сама всё видела.
— Ни хрена она не видела, — прорычал Иван. Ксения ковыряла в верном направлении: и ему, и матери вдруг стало крайне неуютно на своих стульях, будто те шипы повыпускали.
Боже милостивый. О чём Соня думала вообще? Какие такие мужчины у неё могли быть за всю жизнь, пока она гнила взаперти в этом поганом месте? Такая наивная…
— Что, рассказать им, как ты меня трахал?
Мать передёрнуло с головы до ног, которые едва не подкосились, когда та вскочила со стула с дикими, налитыми кровью глазами. Она совершенно точно была бледная как мел, смой с неё слой румян и тоналки.
— Закрой пасть, — рявкнул Иван.
— Первый раз или из недавних?
— Дура, да ты же реальность от свой фантазии отличить не можешь, — у Ивана грудь раздувалась, как меха, а голос налился металлом. Набухшая на лбу жила готова была лопнуть. — Соня, не верь, у неё сдвиг по фазе ещё с детства.
— Правильно, в детстве! Мне двенадцать, тебе пятнадцать, — всё это время её безумные горящие глаза не отрывались от Сони. И последнюю вишенку она добавила персонально для неё. — Интересно, а он тебе целку пробил так же, как и мне, — сначала пальцами?
И тут Иван вихрем выскочил из-за стола. Отшвырнул стул прочь и громовой поступью ринулся в соседнюю гостиную. С Алябьевой точно морок спал, а решительность вдруг вернулась с кратной силой: выскочила за ним с разбегом взбесившегося мастодонта. И не прошло нескольких секунд, как в зале лязгнуло что-то металлическое, тяжёлое, судя по звуку тупого удара. А потом ещё одного, и ещё.
Соня отчаянно бросилась к окну, трясущимися руками вырывая шпингалеты из углублений и распахивая тугие створки, заорала, надрывая связки, так громко, как только могла:
— Валда-а-ай!!! Сюда! Там Иван! Быстрее, Валдай!!!
И тут же метнулась к дверям, налетая на Ксению с жуткой перекошенной улыбкой. Но не успела и порога переступить, как ноги вросли в пол от увиденного.
Иван стоял на коленях на полу, свернулся, как младенец, закрывая рукой голову, позволяя матери нещадно себя метелить стальным совком для камина. Не её Иван. Не здоровый тридцатилетний мужик, который перехватил бы тот сраный совок одной рукой, если бы захотел. Она увидела, воочию, будто не в дверь вошла, а в портал в прошлое — другого Ивана. Маленького Ваню. Беспомощного Ваню. Приученного к материнским побоям. Даже не сопротивляющегося, не ропщущего, не издающего ни единого звука. Хозяйского выкормыша. Того, из кого вытравили любую попытку к неповиновению. К спору. К бегству. Для кого саму концепцию родительской любви подменили чем-то противоположным.
У Сони слёзы брызнули градом. Сердце заметалось в груди, как пойманная птица. Она снова звала на помощь, кричала Валдаю во всё горло. Всё происходило так быстро. Мать Ивана, тяжёлый совок в её крепкой непоколебимой руке, точно влитой, точно она отрабатывала каждый удар множество раз, как и заученные слова — по удару на каждое, ритмично, не затрачивая лишнюю силу, — как старый надёжный кнут в руках бичевателя. Она била и приговаривала, словно бы запечатывала каждую фразу: «Погань! Сучонок неблагодарный! Чему я тебя учила? На кого я молодость потратила? Я тебя не уродом растила!»
Она бы, без сомнения, забила его до смерти. Как всегда желала. Наверное, с самого момента рождения — за все страдания и лишения, что он ей причинил. Вот только Соня не привыкла полагаться на спасение со стороны. Во всяком случае, какая-то часть неё точно знала, что делать. Действовать, не глядя. Ворваться в самый эпицентр бури, использовать если не кулаки, так весь свой вес: говоря проще, она просто вцепилась в Алябьеву с наскока руками и ногами и повалила вместе с собой, бабу в два раза больше себя.
Совок звонко отскочил от паркета. Соню грубо оттащили за волосы — это Ксения кинулась матери на выручку. А дальше началось то, что называется женской дракой, страшной и свирепой. Они визжали, матерились, волосы и одежда трещали, Соне расцарапали ногтями лицо, а сама она выдрала чьи-то патлы — кому именно, не соображала. Так или иначе, даже в состоянии аффекта малявке вроде неё было не совладать с двумя истеричками сразу: знатно потрёпанная Алябьева всё-таки нашла свой совок и опять попёрла на Ивана. Замахнулась, но тут же встала как вкопанная, оглушённая внезапным потусторонним хлопком, сотрясшим всю комнату.
Никто ничего не понял. Ни откуда был звук, ни то, почему на руке Алябьевой кровь: та сама оторопела, когда отняла ладонь от раненого плеча, но только и успела, что рот раскрыть, — свежая дырка разверзлась у неё во лбу следом за вторым выстрелом. Её грузное тело замертво упало навзничь. И лишь затем раздался пронзительный крик — Ксении.
Оглушённый Иван с трудом смог подняться на ноги, держась за голову, доковылял до окна — стекло продырявило в двух местах, все сомнения отпали. Его не на шутку вело: когда он вновь подошёл к матери, Соня разглядела, как тёмная струйка крови окрасила его лоб и косо сбежала по щеке, перечёркивая лицо, как помарку в школьной тетрадке. Он опустился на колени, бережно подсунул руку матери под голову, другая нашла её обмякшую ухоженную ладонь: та смотрела невидящим взглядом перед собой, дыра во лбу блестела влажными ровными краями, полная крови, — пуля не прошла насквозь, Соне подумалось, что если Иван сейчас воскресит её, сперва придётся каким-то образом выковырять из мозга пулю, иначе так и зарастёт (и какой она станет тогда — с шариком свинца в голове?). Но пока что он только смотрел, уронив подбородок на грудь, и не мог поверить. Не мог как следует глотнуть воздуха, а лишь хватал его без толку побелевшими губами. Невозможно было представить его настолько потерянным, настолько раздавленным, как сейчас.
— Верни её!!! — Ксению захлестнула слёзная истерика. Она не довершила дело матери, как видно, только потому, что сама не владела силой брата и тот был ей нужен.
Соня помогла Ивану встать, как смогла, осмотрела его раны и под локоть увела в столовую, где тихонько усадила на стул. Ему надо было остыть, хотя бы перевести дух.
— Вань. Не знаю, может, ты меня возненавидишь за то, что я сейчас скажу, но, прошу тебя… Не спеши. Дай ей спокойно умереть. Она вас мучила. Возможно, не всегда стоит нарушать нормальный порядок вещей и лучше всё оставить как есть? Подумай, что будет с тобой, с нами, если ты её сейчас вернёшь. Просто… не торопись.
— Что ты делаешь?! — к ним влетела разъярённая Ксения. — Воскреси её, чёрт возьми!!!
— Нет. — Иван с трудом встал, оперевшись о стол и держась за ноющие рёбра. Голос был хриплым, надломанным. — Я не буду это делать сейчас. Мне нужно решить.
И он без объяснений вышел из дома во двор, не слушая очередных криков в спину: «Ты не можешь так всё оставить, Ваня! Этот псина должен ответить! Ты убьёшь его!»
Соня надела куртку и пошла за ним.
Уже в пути через лес Макс понял, как сильно переоценил свои физические возможности. Денис был пиздецки тяжёлый — как взрослый тридцатилетний дядька, угу. Сам он идти не мог, так что пришлось закинуть его на спину, поддерживая сцеплёнными руками под задницу, но и таким макаром долго они не прошкандыбали: тот отрубался каждую минуту, роняя голову ему на плечо и становясь в два раза тяжелее, как здоровый безвольный тюфяк. Страшней всего было тупо его не донести. У Макса и самого уже вторые сутки как желудок сросся с позвоночником и слиплись стенки сосудов, а единственной жидкостью, которую он принимал внутрь, был спирт — в голове колобродил такой туман, что несколько раз спотыкался о корягу и один — закономерно врылся носом в павшую хвою. Но упрямо продолжал идти. Денис не умрёт у него на руках. Не сегодня, етить твою медь.
По правде говоря, он сам не очень-то понимал, куда его несёт. Просто ступал по памяти, а как углубился далеко в чащу, появились девчата — те самые, в белых пижамах и с длинными нечёсаными космами. Плясали, кружили от дерева к дереву, увлекая их за собой. Он не знал, настоящие ли они: плюс критической дегидратации здесь — это отсутствие галюнов, а минус… те же галюны, только от самого обезвоживания. Макс подбадривал себя песнями: «И вечный бой. Покой нам только снится», «Первый тайм мы уже отыграли»…
На миг за стволами между девушками показалась его Маришка. Макс насилу окликнул её, но та была слишком занята игрой — носилась туда-сюда с большим надувшимся пакетом за спиной, вдев руки по плечи в ручки. Дурашка. Он ведь просто тоскует. Ужасно тоскует — по воспоминаниям о несуществующем человеке. О выдуманной дочери. В этом месте твои фантазии — не просто фантазии, они реальней самой материи, вещества, из частиц которого собрана Вселенная.
Если она была настолько реальна, как вообще тогда понять — кто есть, а кого нет?
А вот ещё парадокс ложных воспоминаний. Тебе снится сон, а через время нечто похожее повторяется, но уже в реальной жизни, и в будущем ты не можешь понять — что было, а чего нет? Или было, но не с тобой, или вовсе приснилось. А, может, ты и сейчас спишь?
Нет. Нет, это походит не на повторяющийся сон, а на отбитый ноготь. Который сколько ни срывай раз за разом — под ним всё такой же вырастает.
Надо не рассуждать — топать. Осталось не так много.
— Да-авай за жизнь, давай, брат, до конца…
Валдай сказал, Иван ушёл аж за конец участка, вроде как, спустился в балку. Сам он сидел на какой-то перевёрнутой тачке во дворе и угрюмо чистил свою винтовку, из которой только что застрелил хозяйку: Соня не стала бередить душу, почему тот поступил именно так, — просто сказала «спасибо». Первый раз она испытывала признательность этому человеку. Да и ему, думается, станет поспокойней, если с хозяином в такую минуту кто-то будет — не он, так хотя бы Соня.
Пришлось продираться огородом до самых дальних столбов, где старый засыпанный колодец и колючий бурьян по пояс. К счастью, в низину сбегала крутая тропка, по которой, видимо, водили пастись коз и овечек, — по ней-то Соня и вышла к пустырю, где днём разводили костёр. Серьёзный такой костёр — вся балка превратилась в одно сплошное пепелище, покуда хватает глаз.
Над выжженной землёй стелился сладкий, душный запах гари. Где-то ещё торчали пучки сухой травы, в ней прятались сверчки, которые стрекотали оглушительно громко, когда проходишь совсем рядом. Подошвы хрустели золой и обугленными раскрошившимися ветками. В небе поднялась убывающая луна, ещё полнокровная и желтоликая со вчерашнего полнолуния, а совсем вдалеке, может, там, где кончаются Топи и начинается бескрайняя тайга, сверкали голубые и фиолетовые молнии, зародыши молний, озаряя тучи короткими беззвучными всполохами.
Ивана долго разыскивать не пришлось. Сидел спиной в самом глубоком и тёмном месте котловины, чёрный на чёрном, как в кратере какого-нибудь Тунгусского метеорита, ещё и согнулся в три погибели, закинув руки на расставленные колени. Соня едва ноги не переломала, пока туда спускалась. А когда тихо подступилась к нему сбоку, так и вовсе волосы дыбом встали: тот был весь перемазан в саже. По лицу вниз тянулись длинные чёрные следы от пальцев, совсем как раскрас индейца или шахтёра после забоя, подтёки крови запеклись коркой, ладони тоже были все перепачканные, будто он умывался той золой.
Он спрятал лицо, уткнувшись в скрещенные предплечья, даже плечами передёрнул, как увидел, что Соня садится рядом с ним. Не хотел показываться ей таким. Но спустя время всё-таки вынырнул из кольца рук, выругался сквозь зубы — понятно, почему, — он пришёл сюда выплакаться.
— Вот это со мной случалось только в детстве, — он, не оборачиваясь, изобразил жест рукой, как бы показывая, как по-дурацки сейчас выглядит его чумазое лицо с белыми дорожками от слёз. — Я плакал ровно до тех пор, пока не понял, что матери это нравится и та лупит ещё сильнее. И вот тогда-то я разучился ныть раз и навсегда.
Соня смотрела на него и не понимала. Зачем он это прячет? Ну, хоть бы от неё — кто в жизни не станет его стыдить или насмехаться. Он был такой живой сейчас, такой человечный, без всех своих личин и оборонительных линий. Его так хотелось. Согреть, укутать собой. Приласкать. Просто хотелось и всё.
— Со мной происходило много отвратительных вещей, которые я даже словами назвать не могу. Со мной. С сестрой. С матерью. Со всеми. Я из тех людей, кто жалеет о прошлом. И вечно его проигрывает в голове, — он вытер шмыгающий нос и уверенней поднял голову. — Если бы я мог отыграть назад в самое начало, я бы это сделал.
— Ты ничего не мог сделать, — прошептала Соня. — Она бы убила тебя.
— А ведь я учился обращаться с собаками её методами. Они подчинялись мне, а я подчинялся ей. А теперь не подчиняюсь никому, — он только сейчас мазнул пальцами по окровавленному лбу, поморщился от новой волны неконтролируемой тревоги. — Выходит, у меня не осталось никого, кто меня любил. Ни родителей. Ни сестры. Ни последнего верного человека.
— Ваня. Если ты думаешь, после всего, что я о тебе узнала, после всего произошедшего, я не стану тебя любить… — наклонила голову Соня, укладываясь щекой на поджатые коленки и обнимая себя руками. — Так вот знай: я люблю тебя ещё больше. За всех, если так будет нужно.
Иван промолчал, но как будто немножко оттаял. Она его не торопила. С таким грузом недоверия к людям, как у него, понадобится много времени, чтобы просто научиться принимать хорошее. Его родной дом, его внутренний мир — чем он был все эти годы, если не таким же пожарищем? Разве могут даже маленькие ростки переживаний найти дорогу к свету сквозь столько слоёв сажи и пепла?
— Хочу, чтобы ты мне пообещала. Если я забуду о своих словах. Я никогда не обижу моих детей. Я буду их баловать и не обижу ни их, ни тебя. Даю тебе слово хозяина, — он всё-таки повернулся, срывая с губ такой же заплаканной Сони слабую улыбку. — Знаешь. Я не хотел быть хозяином, пока не умер папа.
— Я верю тебе, Вань. Ты сильно ранен? — она поднялась на ноги, отряхиваясь от грязи и протягивая руку ему. — Пошли домой.
Уже причесавшаяся и переодевшаяся ко сну Соня наблюдала за тем, как сгорбленный Иван через боль стягивает с себя одежду, подставляя чужим глазам спину в крупных гематомах и ссадинах, будто его прогнали через строй омоновцев с дубинками несколько раз. Сердце кровью обливалось, как хотелось что-то для него сделать, но и зря его тормошить в таком состоянии было бы излишне: даже незамысловатые движения сейчас давались ему с трудом, глядя на то, как он задерживает дыхание, когда совсем туго, а затем долго шумно выдыхает через нос. Всё-таки он нашёл в себе силы отмыться от грязи и крови, под тусклыми чёрными глазами залегли глубокие тени, бледное лицо осунулось, мокрые волосы лежали кое-как. Сразу после душа он уселся на край кровати, да так и завис в собственных нерадужных мыслях, сутулый и искалеченный. Думал о Валдае? Или о мёртвой матери, которая так и лежала посреди гостиной, — как теперь быть с её телом? Где сейчас его сестра? И что, если эта отбитая подожжёт дом вместе с ними, пока они мирно спят? Или хуже — прирежет их тем ножом?
Соня встала перед Иваном вплотную, нарочно переключая внимание на себя. Тот виновато поднял тяжёлую голову, почти соприкасаясь с её животом, — словно не осмеливался находиться рядом с ней после всего, что было. Такой уязвимый. Как ребёночек. Может быть, это не вполне здоро́во и совершенно точно грешно, но она ничего не могла с собой поделать, когда видела его таким. Таким… трогательным. Щемящим. Построй между ними стену, её тянуло бы к нему с той же дурной силой. Как будто дотронуться до него — не меньше, чем жизненная необходимость. Странно, но голова сейчас была пустой, точно сдвинули заглушку, и весь осадок ненужных мыслей вынесло сквозняком, — осталась лишь простейшая потребность, естественное и очень правильное желание.
Иван не был готов к тому, что Соне вздумается взять в руки его лицо и поцеловать, как тогда, когда они остались вдвоём в её келье и она без слов обещала себя ему, — глубоко и затягивающее, будто между ними нет никакого стеснения и преград, не считая её заношенной рубашки. Не боясь слишком сильно надавить или сделать больно: и ей, и ему сейчас было это нужно — разве можно касаться ещё нежнее? Руки Ивана неосознанно легли на талию. Он льнул к ней в ответ, вовлекался в поцелуй, но всё ещё в ступоре, в мысленном споре с собой — принять её ласку или нет, есть ли у него право? Соня взяла это на себя. Оседлала его колени, бессовестно задирая края власяницы, и скользя, и вминаясь в его рот своим, проводя по губам и языку своим чутким, но требовательным языком, чтобы так же очертя голову переключиться на шею, на влажное плечо, на остро проступившие позвонки, когда он послушно уронил голову и позволил себя нежить, наглаживать, нацеловывать, собирая с лилово-сизой кожи мелкие капельки. Он дышал тяжело, словно бездействием переступал через себя. Гадал, чем заслужил такое.
Его привычный мир снова дал крен, но уже в обратную сторону. Как будто мало было потрясений для одного дня. Но сегодня это было единственное хорошее потрясение, способное, даже если на время, перечеркнуть собой все предыдущие напасти. Соня ни на йоту не сомневалась, что делает всё правильно. И ей хотелось, чтобы Иван тоже ей доверился.
Никакого чёткого плана. Как пойдёт, так пойдёт. Они никуда не торопились, не проводили разделительной черты между затянувшейся прелюдией и чем-то серьёзным. Иван мало-помалу снимал оборону, неловко подставлялся под её прикосновения и даже помог снять через голову власяницу, с нескрываемым волнением изучая Сонину наготу, которую до этого мог только осязать и лепить по памяти, как слепой — глиняную скульптуру любимой женщины. Ей тоже порядочно досталось. Подушечки пальцев бережно огладили свежие синяки и неглубокие царапины — до свадьбы заживёт.
— Ты как, Вань? Сильно болит?
Они завалились на постель, продолжая горячо увлечённо целоваться, плотней притираясь друг к другу уже всей кожей: Соне хотелось и большей близости, большей площади касаний, предельно тесных объятий, и в то же время не хотелось слишком вжимать Ивана в кровать с его больной спиной. Но тот сам сбросил её с себя, решительно нависая сверху: уже не был таким растерянным, как вначале, взгляд заволокло тёмным, широкие зрачки обрели острый холодный блеск. Она чувствовала, как окаменел у него член. Сама таяла и растекалась, как масло по сковороде, — и сколько ещё сможет вот так томиться?
Когда он распластал её под собой и погрузился в неё, как в парное молоко, лицом, губами, руками — гладил и выцеловывал ключицы, рёбра над покрытой гусиной кожей грудью, трогал языком беззащитные соски, томительно, методично продвигался к солнечному сплетению, к животу, к тазовым косточкам и ещё ниже, тут-то её неопытность о себе и напомнила. Было приятно, до дрожи приятно, и в той же степени муторно, и неловко, и стыдно (перед кем, Бога ради, перед мужем?). Иван был сама тактичность — ничуть не навязчивый, наоборот, как будто ни на что не претендовал. Подбирался обходными путями, уводил внимание как можно дальше. Его губы то перескакивали на согнутую коленку, то щекотно прихватывали внутреннюю сторону бедра, то обжигали чувствительную кожу лобка и наружных губ, приникали легко-легко, самыми краешками, делая дразнящие паузы. Господи, ну зачем её так мучить, неужели не чувствует, что она без того мокрая?
— Да, я девственница, если ты это хотел узнать, — отбарабанила Соня в ответ на вопросительный взгляд снизу.
— Если ты не готова…
— Ещё как готова.
Иван сосредоточенно засопел. Опять вернулся к её вульве, уже не стесняясь пускать в ход язык и углубляться так далеко, как ему хотелось, куда уверенней и настойчивей раскрывая складки внутренних губ от влагалища к клитору одним умопомрачительным слитным движением. В груди будто что-то оборвалось, ватные толчки пульса зачастили в ушах. Она знала, что он может быть одуряюще нежным, но что это настолько хорошо… Иван развёл ей ноги ещё шире, создавая ртом жаркий обволакивающий вакуум, втягивая до онемения, приятного покалывания, когда вновь зализывал разгорячённую докрасна кожу. Потом поднялся, посмотрел в глаза и скользнул грубоватым пальцем к влагалищу — чуть надавил, но пока не входил.
На долю секунды Соня поддалась голосу Ксении в голове, но тут же отключила все каналы.
— Не надо. Давай. Иди сюда.
Она переплела его пальцы со своими и потянула на себя, заводя их руки за голову и обвиваясь ногами вокруг его ног, нетерпеливо потёрлась лодыжками и внутренней стороной стоп. Иван задержал на ней масленый взгляд, снова влюблённо огладил им размытые штрихи её лица и вздымающейся груди в тусклом свете спальни. Он был такой красивый сейчас.
— Я не встречал никого похожего на тебя, Сонюшка, — прошептал. — Ты необыкновенный человек.
И они опять как по сигналу потянулись друг к другу и так и не нашли сил оторваться, когда Соня почувствовала, как он деликатно, но без лишних колебаний вдавился внутрь. Притормозил на секунду-другую и толкнулся ещё. Не спеша наращивать амплитуду, входя и выходя так плавно, чтобы полностью растворить дискомфорт в таком же затяжном паточном поцелуе, в абсолютной близости, какая только возможна между двумя людьми. Не сказать, что это было так уж приятно и безболезненно, скорее просто сносно. Но сам факт, что это происходит — с ней и с Иваном, — что тот в ней и они наконец-то занимаются сексом, как два взрослых, любящих друг друга человека… Вот это, чёрт возьми, затмевало собой всё, о чём она когда-либо фантазировала.
И да, если не думать каждую секунду времени, какой же большой и твёрдый у него болт, это было настоящим откровением — чувствовать, как ему сейчас хорошо. Если он счастлив, то счастлива и она. Безоговорочно и всецело.
Если вначале Ивану пришлось запастись терпением, то постепенно Соня принимала его всё мягче и глубже, благо смазки у неё по-прежнему хватало за глаза. Толчки стали уже не половинчатыми, на полшишечки, а вполне себе уверенными и размашистыми, ещё не на всю длину, но достаточно, чтобы кончить. Собственно, по вздувшимся венам и скупому обрывочному мычанию вкупе с очевидным растущим возбуждением, она догадалась, что до финиша тому рукой подать. В какой-то момент он просто вперил в неё очень красноречивый взгляд за прядками налипших волос, и стало как-то совсем не весело. Потому что выходить он и не думал.
— Давай?
Одно слово. Одно, сука, слово! И это вместо разговора, который у других нормальных пар порой занимает месяцы и годы. Он такой — раз уж решил, так решил! Если жениться, так в тот же день. Если делать детей — так сразу. Другого шанса не перепадёт.
Господи. Вот как можно не дать, если он просит? Как можно в этого мужика не влюбиться? Да и пошли на фиг все потерянные годы!
Он весь будто узлом завязался, превратился в пучок заряженных частиц, чтобы затем выстрелить всем этим колоссальным напряжением внутрь: у Сони цветные пятна поскакали перед глазами вдобавок к адскому сердцебиению, когда почувствовала, как внутри толчками разлилась его сперма. Когда поняла, что это может означать.
Что он ей не «никто», не кто попало. Что они теперь вместе, по-настоящему вместе, как одно целое. И точка. Нижнее подчёркивание.
Как ни странно, кровь так и не пошла. Немного саднило, но не страшно. Когда Иван бухнулся без сил на свою половину постели, можно было обниматься и ластиться к нему совершенно беспрепятственно: Соня пристроилась со спины и ещё какое-то время, пока тот засыпал, прижималась щекой и покрывала поцелуями его ушибы. Какой он всё-таки милый, когда лежит в отключке и с ним можно делать что угодно. Она решила было, что тот крепко спит, но тут его рука нашарила и ласково пожала её руку — увы, на большее его не хватило.
Ну, во всяком случае, об одном можно не париться: за блуд она точно в ад не попадёт. Есть, конечно, допущение, что её муж дьявол, но здесь уже не их правовое поле — как Бог решит.
А вообще… Даже если её отправят в ад, Иван просто выбьет с ноги ворота и спустится туда за ней.