Не сойти с ума

Ю Рё Хан «Отброс графской семьи» («Я стал графским ублюдком»)
Слэш
Завершён
R
Не сойти с ума
Хрустальный гроб
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Кейл вернулся в прошлое. Он больше не в центре войны. Он не лежит под обгоревшими трупами. Все живы. Все хорошо. Но мертвечиной все равно воняет. О. Кхм! Извините, должно быть, это от него.
Примечания
Эксперимент в отношении стиля, плана нет. «Ненадежный рассказчик» стоит больше как предупреждение, что повествование идет через призму видения главного героя. И, дорогой читатель, помни, что доверять сумасшедшим — не самая лучшая идея. Приятного чтения.
Посвящение
Ну давай, ебашь очередной впроцессник, нам же делать нечего! Сказать спасибо любой копейкой: 2202206330429940 (сбер).
Поделиться
Содержание Вперед

Экстра I. Чхве Хан

Это было естественно, что поначалу Чхве Хан был полон подозрений. Нет, не так. Это не он был мнительным, а Кейл прямо-таки размахивал красными флагами, сигнализируя, что с ним связываться не стоит или как минимум странно. Что он сам странный. Начать стоило с обстоятельств их знакомства. Пережив настоящую катастрофу и потеряв все, Чхве Хан отправился в Вестерн в слепой надежде это «все» — свое прошлое — хотя бы достойно похоронить, чтобы больше не вспоминать об этом. Чтобы мстить можно было с легкой руки, не беспокоясь, что, уходя, что-то оставил за собой неправильным или незавершенным. Стража его незаконно-справедливых порывов не оценила, а, пробравшись в город под покровом ночи, Чхве Хан был встречен не менее «теплым» приемом жуткого старикашки, впечатавшего его в стену. Если бы не фактор неожиданности и усталость после долгого пути, Чхве Хан, безусловно, уделал бы его в два счета, но судьба сложилась против него. Как он думал тогда. «Тогда» — это первые несколько минут, прежде чем старик, отпустив его и демонстративно отряхнувшись от несуществующей пыли, не объяснил происходящее. А потом старик привел его к зеленому юнцу, по совместительству первенцу местного лорда и его будущему покровителю. Его вид доверия не внушал: порозовевшие щеки можно было бы списать на мороз, если бы не въевшийся запах алкоголя. Даже если сейчас тот был трезв, это не давало сделать ему поблажки. За что, правда, поблажку сделать можно было, — это за внешность. Нет, Чхве Хан никогда не считал себя падким на красоту обложки книг с дерьмовым содержанием. Но по тому, как человек одевался, как укладывал волосы, как держал себя и смотрел, — можно было сложить первое впечатление. По крайней мере, так он себя оправдывал, залипнув на кроваво-алые волосы, чистые черты лица и отрешенный и одновременно пронзительный взгляд уставших глаз. Это был будто неживой человек, мертвец, достанный из раскопанной могилы против собственной воли и держащийся на одной горючей идее чего-то. И за этим чем-то Чхве Хан был ему нужен. Это вызывало больше вопросов, чем доверия. Но поделать ничего было нельзя, как и упустить, возможно, единственный шанс на встречу с графом. Не графом, «Его Сиятельством», как сказал этот «молодой мастер», хотя то, как он это сказал, показывало, насколько его это все волнует, как он во все это верит и на чем вертел все эти формальности. От одного только «молодой мастер» его лицо скривилось, прежде чем вернуться к своему равнодушно-отсутствующему выражению. От этого называть его так отчего-то хотелось только больше. Может быть, просто это раздражение, мелькающее в алых глазах, помогало убедиться, что тот все же до сих пор живой. Чхве Хан неосознанно огладил подушечкой горлышко бутылки, из который совсем недавно пил молодой мастер. Странное чувство, вроде того же желания звать его именно так, поднималось в груди от прикосновения к чему-то почти недостижимому. Он сам не заметил, как вошло в привычку каждый вечер пить. Вместе с молодым мастером. Сам бы Чхве Хан, может быть, никогда не взял бы в рот и капли, но, говорят, с хорошей компанией можно. Не то чтобы компания была хорошей. Не то чтобы молодой мастер был хорошим. Но что-то хорошее было в нем, в этих вечерах. Чхве Хан сам не понял, в какой момент стал замечать все больше мелких деталей. Как начал называть его в мыслях непременно по имени и с каким-то… не благоговенным оттенком, но чем-то уважительным, благодарным и слишком особенным, неправильным. То, что Кэйл избегал контакта почти со всеми и его порой физически воротило от людей. Чего стоил один его визит к Его Сиятельству, когда он вышел ни живой, ни мертвый, свалившись в объятия, едва закрылась дверь. Его то и дело тошнило, кровь отходила от лица, становившегося еще бледнее, чем обычно, — испуганным, нездоровым, застывшим. На его глазах будто кто-то умирал, и он не мог ничего поделать. Чхве Хану было страшно оттого, что он знал это чувство прекрасно — и видел его в Кэйле. Как ни странно, толпы незнакомцев его смущали несильно, если никто к нему не лез. Гуляя в городе, он чувствовал себя куда лучше, чем в четырех стенах поместья. И, несмотря на это, все же предпочитал тишину. И не выходил без необходимости и важного дела. То, что Кэйл не носил никаких громоздких украшений. Может быть, не любил выделяться, может быть, не ценил, может быть, — говорили его уставшие глаза — все осточертело и малейшее неудобство, ощущение тянущей к земле тяжести, напоминающей о существовании тела, раздражало. Да, пожалуй, он часто забывал о том, что существует. Поэтому, наверное, мало ел. То есть не ел почти ничего, пока старик не заставлял, и в этом они разделяли с Чхве Ханом некоторую солидарность. Иногда Кэйл мог часами сидеть неподвижно и смотреть в одну точку. Душа будто покидала его тщедушное тело и мрачные комнаты-саркофаги, а затем возвращалась как ни в чем не бывало. Заблудшие души всегда возвращаются, потому что их никто не отпустит, не отмолит, не простит. Чхве Хан был готов. Даже когда не совсем уходил в себя — из себя? — Кэйл мог настолько погружаться в мысли, что не замечал ничего: натыкался на людей, мебель, углы и, не возвращаясь в реальность, обходил их и продолжал путь. Куда — одному ему известно. А может, неизвестно и ему. И его костлявые, хрупкие руки расцветали синяками. Чхве Хан не думал о том, сколько скрывалось их под одеждой. Потому что тогда это бы значило, что он привязался совсем. То, что Кэйл старался не спать. Он постоянно занимался чем-то, куда-то ходил, иногда совсем бесцельно, напоминая заблудшего в порочном поместье призрака. Его монотонные шаги, гулко отдающиеся от хрупких стен безмолвной ночи, вскоре даже породили соответствующие слухи. Это было бы смешно. Если бы не вредило, очевидно, его здоровью. С каждым днем Кэйл все больше напоминал настоящего мертвеца. Глубже становились мешки под глазами, глуше взгляд, сильнее выступали ребра из-под тонкой, почти прозрачной фарфоровой кожи. То, что Кэйл очень боялся чего-то. Кажется, слишком многого, чтобы сказать точно. Тошноту могло вызвать что угодно и даже ровным счетом ничего. Но ему, кажется, становилось чуть спокойнее, если Чхве Хан был рядом… Он не хотел тешить себя надеждами о собственной важности. Не хотел снова привязываться, не хотел терять. Но непокорное сердце всегда замирало от этой мысли. То, что, прежде чем открыть дверь, Кэйл всегда замирал, будто ждал, что его поджидает там сама смерть, и не страшился, нет, выторговывал себе еще один день, чтобы успеть все доделать. То, что Кэйл ограничивал себя в выражении эмоций. Не плакал — казалось, он давно выплакал все слезы, а вместе с ними и душу. У него не было и порывов. Но и не смеялся. Вернее, иногда позволял себе ненадолго, но, придя в чувство, одергивал себя, будто считал это неправильным, странным, неуместным. Чхве Хану нравился его смех: он был хриплый, сухой, почти мертвый, но отчего-то родной. То, что не любил просить помощи, говорить, особенно объясняться. Будто сами слова причиняли ему боль. Старик, бывший с ним достаточно для того долго — с тех пор, «когда граф еще был отцом» — понимал и без них: на свое имя доставал непонятно откуда бутылку, во время «приступов» заставлял выпить что-то кислое, чтобы прийти в себя, и с одного жеста считывал приказы. Вероятно, Чхве Хан мог смириться с его существованием рядом. Хотя бы немного. То, что Кэйл дергался от прикосновений, как от огня, но превозмогал себя ради Лока. И не был против Чхве Хана. Он вжимался в него, заглушая беззвучные слезы и смех — и, может быть, крик — и Чхве Хану было плохо оттого, что от такой близости тепло разливалось в груди, от позорных мыслей, от мерзкого себя. То, что Кэйл постоянно мерз и так же постоянно забывал об этом. Но с удовольствием кутался в одолженный плащ. Чхве Хан несколько раз заставал его за тем, что Кэйл дышал сквозь мех или ткань, пропитанную его запахом, чтобы успокоиться — или неосознанно. Чхве Хан знал слишком много. И знал, что влип. Знал, что у Кэйла протягиваются от локтя до лопаток, еще один короткий, алой нитью, на кадыке и по всей спине — шрамы (он прыгнул с балкона в колючие, еще голые кусты; Чхве Хан знал и предполагал зачем, но не мог сказать почему). Он ловил себя на мысли о том, сколько там синяков, и отчетливо представлял их, закрывая глаза. Чхве Хан слишком привязался. Когда уже было слишком поздно. Он должен был понять раньше. Это было очевидно — все эти подарки, акты внезапной «доброй воли», похвала, срочные разговоры, где нельзя было присутствовать никому, даже тем, кто обычно об этом и не спрашивал, официальное посвящение в личные рыцари… Да одна только миссия на севере — почему ему тогда показалось, что Кэйл хочет сражаться и сражаться бок о бок с ним до самого конца? Почему не увидел, как в нем что-то резко оборвалось, пропало, как взгляд потерял тот огонек решимости, захвативший его в плен в самую первую встречу, сменившись глухой сосредоточенностью и расчетом? Чхве Хан не догадывался, насколько близок был этот «конец». Он был глуп. Он на самом деле совсем не знал Кэйла. Чхве Хан не знал, что случилось с ним, что довело его до такого. Это было что-то страшное, значительное, видное — и даже так он не смог это заметить, разглядеть. И теперь, может быть, никогда не сможет. Чхве Хан вспомнил о блокноте совсем запоздало. Было невыносимо держать его в руках, зная, в чьих он побывал до этого, читать строки, выведенные Кэйлом, видеть знакомый почерк, слова, обороты — Кэйл был снова живым — а был ли когда-нибудь? — и разговаривал с ним. Не утешал, как всегда, не болтал лишнего: он, кажется, и не умел вовсе поддерживать светских бесед. Рассказывал о будущем. О том, что сделал перед уходом, что предстоит сделать за него. Не просил, не приказывал, не ждал, что завещание исполнят — просто делился тем, что знает, всем собой, оставляя на чужое попечение. Мол, делай, что хочешь. Уже все равно. Это было почти так же невыносимо, как видеть его мертвым (и когда еще дышал, и когда был захоронен под холодным, бездушным камнем). Чхве Хан ничего никому не говорил. Не обещал. Делал. Все, что было в его силах и что выходило за их рамки, за рамки разумного человека. Против всех, кто поначалу сомневался в его адекватности (он и сам не думал, что не сошел с ума, но это не имело значения). И даже так прочесть последнее сообщение Чхве Хан не смог. Не «не успел». У него то времени было настолько много впереди, что заикаться об этом было просто стыдно. Каждый раз он, начиная читать «извини», не мог продолжить. Застревал, предчувствуя что-то, как в худших путах, заклятиях, чем угодно — лишь бы не признавать свою слабость. Беспомощность была страшнее всего. Чвхе Хан оставил это на потом. Может быть, когда-нибудь он смирится с этим. Обеспечит мир и вздохнет полной грудью, зная, что все хорошо. Перестанет каждый вечер разливать вино на два бокала и, так и не притронувшись к ним, выливать. Перестанет оглаживать краешки блокнота, смотря в пустоту, когда такая же пустота внутри становилась невыносимой и затягивающей, как черная дыра. Перестанет собирать подарки благодарности за гуманитарную помощь и складывать их в комнате их полноправного владельца. Отпустит. Сможет попрощаться. Прочитает. Забудет. В глубине души он надеялся, что этого не случится никогда.
Вперед