
Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Психология
Романтика
AU
Ангст
Фэнтези
Неторопливое повествование
ООС
Неравные отношения
Разница в возрасте
ОЖП
Первый раз
Измена
Нездоровые отношения
Воспоминания
Прошлое
Депрессия
Психологические травмы
RST
Великобритания
Великолепный мерзавец
Любовный многоугольник
Запретные отношения
XX век
Психотерапия
Описание
«…Глядя на тебя тогда, сейчас и теперь уже навсегда — я пожинаю посев своей беспечности. Я искалечен, искалечен воспоминаниями о тебе. Я одержим тобой навечно. В этих противоречиях я и ненавижу тебя, и люблю. Я никого и никогда не хотел так, как хочу тебя. Я преклоняюсь пред тобою. Ты загубила меня. Все мои страсти, всё вожделение, вся похоть, все недуги — по тебе одной. Ты стала моим пороком, моим главным образом распутства, растления добродетели...»
Примечания
pov: действие разворачивается после благополучной победы над ВдМ.
В ролях или как автор представляет главных героев (список будет пополняться):
Антонин Долохов — Кристиан Бейл
ОМП Отто — Оливер Мазуччи
ОЖП "А" — молодая Настасья Кински (ориентировочный внешний образ героини «Париж, Техас»)
Анна — Марина Вакт (ориентировочный образ героини ленты «Молода и прекрасна»)
Доктор Хьюбетт — Кит Харингтон
*работа пишется вдумчиво, поэтому всякая обратная связь, будь то в отзывах или личных сообщениях - сердечно приветствуется и поощряется ускоряющимся темпом написания новых глав.
Посвящение
Эта работа, каждая строка — сборище всевозможных культурных, бескультурных, красивых и пугающих деталей человеческой жизни, что так сильно впечатляют юного автора.
Птица
06 ноября 2022, 04:00
Начало декабря всегда напоминало ему о, наводящей ужас, необходимости прощаться и вспоминать. То был нудный и одновременно волнительный месяц поры, заставляющей подводить итоги, подсчитывать разочарования, удачу и победы, среди которых в последний год учебы в Хогвартс так смело затесалась мисс Берг, ни на единое мгновение не перестающая соблазнять Долохова живостью ума, неожиданным, словно вспышка молнии, которую назло никак не удается поймать линзе, — проблеском порока в демонической красоте ее взрослого лица, совершенно не сочетающегося с ангельским румянцем, обязанном своею яркостью глубокому, укоренившемуся чувству любви к Антонину, предвкушению ее доказательства.
И хотя по общему, немому признанию однокурсниц Берг была избалована и капризна, не зная меры своим желаниям, пытаясь склонить возлюбленного к решительности, от которой тот сам горел и мучился, стыдливо запираясь в подземельях, — Долохов прощал ей все на свете прежде всего из-за сокрушающего потока энергии, заключенного в каждом ее слове, взгляде, поступке. Казалось, ей нужно было всего лишь появиться или заговорить с кем-нибудь, чтобы всё вокруг оживилось и заблистало. То была сила, которую он узрел еще совсем маленькой, которую видел теперь большой и всеобъемлющей; нечто живое, местами грубое, прямое, вместе с тем напрочь лишенное непривлекательной простоты. Каждая деталь в этом существе была Долохову по вкусу.
— Я все про себя знаю. Скажи иное! — мурлыкала она, выдергивая из него комплименты, которые позволили бы поцеловать там, где так сильно хотелось. Воскресная игра.
— В жизни не встречал человека столь уверенного в собственном превосходстве. Я не так воспитан. Откуда же в тебе этот ключик к моему любопытству?
— Никогда не делать того, что ты хочешь — вот что такое хорошие манеры. Это всё, что мы выучили. — шепнула она ему на ушко, едва поерзав бедрами, когда колени Долохова, удерживающие на себе сорок килограммов красоты и вызова, затряслись от накатывающего возбуждения.
— Неужели? — улыбался он, не веря своему счастью. Она была превосходна. — Папенька так достал вас, мисс Берг?
— Нет. Ты вовсе меня не достаёшь.
— Птица. Ты птица! — низко, весело прищурив глаза, сказал он, не переставая улыбаться. Глядя на нее, сердце его колотилось, как бешеное и она, он был уверен, об этом знала.
Отблеск вод черного озера, виднеющегося через окна-иллюминаторы его комнаты, разыгрываемый зелёным цветом стен, настольной лампы, что стояла теперь в приемном кабинете, его глаз и галстука, за который она тянула ближе к себе, чтобы укусить, облизать, но не сомкнуть поцелуем, — напоминал Долохову о том, что он долгие дни лицезрел без нее, не понимая в полной мере как красиво было это ледяное место, служившее обоим, когда в башне временами становилось многолюдно или скучно, — гнездышком для игр, гляделок и дурных мыслей.
— Все, что, как ты говоришь, о себе знаешь — я в тебе боготворю и люблю. Все, чего ты о себе, уверен, не знаешь — возношу. — сжимая длинными пальцами рубашку на ее талии, продолжил он. — С тебя могла быть сделана статуэтка фаянсовой змеи-богини, которая была найдена в Кноссе и теперь находится в музее в Кандии — очаровательная, соблазнительная, привлекательная и потенциально опасная не только для других, но и для самой себя, но ты, я знаю, ты птица. И это то, что уживается в тебе так красиво, как ни в ком другом. Впрочем, ты такая одна. — заметив знакомый румянец, Антонин понизил голос и плотнее приблизился к своей когтевранке. — И тебе это известно. Однако не взирая на эту колкость и заразу, которую я так обожаю, как ты себе даже не можешь представить, я в состоянии увидеть степень искреннего интереса к другим людям и радость от того, что можешь доставить удовольствие. Мне помнятся глаза Дамблдора, когда он впервые пожал тебе руку! Я всегда чувствовал, что в какую бы эпоху ты ни родилась, к какому бы сословию не относилась, ты бы обрела известность в той или иной ипостаси. Ещё я часто представляю как с крахом проигрываю тебе.
Воды черного озера за окном, в его глазах темнеют почти до единицы шкалы Бортля. Она смотрит прямо, не зная куда деться. В этот раз проигрывает Когтевран. Слова тешат ее самолюбие, сытая гордость благодарно склоняется в поклоне, когда сердце трепещет и просит «Бери!», но Долохов медлит, а мисс вот-вот потребуется доктор.
— Я бы с превеликим наслаждением унес тебя с собой в кармашке туда, где нас обязательно поймают, но лишь тогда, когда смогу различить Боттичелливскую красноту на щеках, яркую кайму вдоль воспаленных губ, мокрые, свалявшиеся ресницы, розовенькие веки, когда смогу прочувствовать рукою как выпрыгивает птичье сердечко. И как бросаешь вызов взгляду Марты. Бе-ссты-дни-ца! — по слогам произносит он над ее ушком, ощущая всем телом, как лёд ее и броня тают, стекая вязкими соками прямо на крепкую ладонь, уж давно запущенную возлюбленной под юбку.
— Еще! — прерывисто просит она, сгорая от слов и прикосновений среди холода подземелий, когда зелёная лампа начинает мерцать в такт сердцебиения.
— Мисс Берг, кажется, у вас жар! — издевается Антонин, наслаждаясь каждым непроизвольным удовольствием, подрагиванием мышц на любимом лице.
— У вас жар, господин Долохов! — громко произносит миссис Мардж, вырывая хозяина из воспоминаний.
Ливень — прощальный подарок ушедшего ноября, не стесняясь недовольства англичан и гостей столицы, в тот странный вечер лил стеной, словно бы только с одной единственной целью: чтобы как можно лучше разнести зеленый свет настольной лампы, отражающийся в миллионах капель, прилипших к большому окну его кабинета, в его, затянутых дымкой, глазах; как литературный символ любви Джеймса Гетца, в качестве напоминания о колючем счастье он лил и пел: «Так уже было!», не давая Долохову и ее злому духу развидеть, расчувствовать странное, мучительное дежавю.
То был воскресный вечер, который они, как всякий раз требовала ее вздорная личность, проводили с одной единственной целью: как можно сильнее свести друг друга с ума перед тем, как неохотно разойтись по комнатам, улечься в кровать, улыбнуться, зажмуриться и кое-как заснуть, предвкушая полуденную встречу в туалете мальчиков, извечно заканчивающуюся поцелуями, щипками и его эрекцией, которую она, несмотря на опаздывания и штрафные, всегда мешала унять; злорадный, победный смех звучал эхом и пляшущие демоны в синеве глумливых, лишенных всякого сочувствия, глаз выдавали в ней неподдельный восторг от собственный силы, его бессилия перед нею.
— Окситоцин сам себя поддерживать не станет. — бросил он, не решившись договорить ее реплику, когда рука беспардонной, заботливой старушки соскользнула с мужской горячей щеки. — Для этого созданы возлюбленные.
— Ах, дождь! И впрямь гадко! — воскликнула миссис Мардж, давно привыкшая к немногословности Долохова. — Пожалуй, закрою окно. И, разумеется, чай! Нужен чай!
Закрыв ставни и едва выйдя за порог заледеневшего кабинета, старушка обернулась и, беспокойно сведя светлые брови, пробормотала:
— Вы помните, сэр? Про завтра?
— Разумеется, миссис Мардж. Отдыхайте. И спасибо, что согласились выйти сегодня. — бросил Долохов, зачеркнув что-то в темно-синей тетради, открытой на странице с кричащим, выведенным идеальным почерком, заголовком — «first year».
Гадкое и нежное воспоминание о сборе мнений; очерк о демоне, заключенного в лике крылатой гурии, величественной, синей, как ее глаза, гарпии, свободолюбивой, ненасытной хищницы, как сперва могло показаться, не способной на низость, недостойной ее величественности, но уж наверняка способной на жестокость.
Лицо Берг в первый год их воссоединения было таким же прелестно-грустным и глумливым, как и в день прощания. В голосе пели властность, учтивый призыв «услышь» и некий отзвук пакостного, неподобающего юной деве веселья; квинтэссенция того, что потом не могли забыть любившие ее мужчины.
Не мог забыть Долохов.
Бойко-отличавшееся нежелание сидеть на месте, ждать команды или разрешения, она, едва пережив десятую менструацию в жизни, сбивала добродетель Антонина с толку, не зная какими способами завлечь сгорающего в муки совести, в телесное удовольствие, которого ей отчаянно хотелось, будто еще непроклюнувшееся предчувствие об убийственной разлуке уже набирало свою силу и, мучаясь в нетерпении и страхе, подсказывало: «Не жди!».
Пугающая напористость, разросшаяся агония в невинных движениях, — она была смелой и дикой, настораживая и разнуздывая богобоязненную натуру Долохова.
Еще в Кенсингтонских садах, казалось, было очевидно, что она желала забрать его душу.
Вопреки устоям, это ей хотелось завладеть им, клеймить собою, чтобы он, узревший правила игры, капризы, без которых не обходилась ни одна из их встреч, — уже никогда не мог передумать, опасаясь пережить наименее будоражащий, отдающий безумием, опыт с другой, послушной, неповоротливой, ментально дебелой поганкой, что сотнями вертелись вокруг выпускника Слизерина, обещая красавцу свою девственность, покорность и сговорчивость в обмен на внимание и обожание, которыми так жадно упивалась мисс Берг, претерпевшая отказа лишь в близости, но более ни в чем другом.
— Говорящая голова, ничего интересного. — улыбалась она, без стеснения рассказывая Долохову о том, как на спор поцеловалась с гриффиндорцем. — Ты знаешь, я всегда говорю правду! Не обольщайся.
— Вот как? — смеялся Антонин, разлегшись на ее голой груди, обрамленной распахнутой хлопковой рубахой. — Что? В самом деле так уж невкусно?
Солнце, подчеркивающее моложавую, лососевую розоватость только что расцелованной, оперенной тончайшим слоем прозрачных волос, кожи, отсвечивало торжеством наступающего лета и главного преимущества башни Когтевран; то были сладкие, теплые лучи зенита, раздражающие своей чистотой растущее горькое возбуждение, которое всегда подталкивало мучащегося и наслаждающегося к резвости, обещающей ей недельные засосы, удовлетворение от провокации и, заставляющую улыбаться, боль при повороте шеи, прокручивании лодыжки и кое-где в тазу, когда приходилось нагибаться или тянуться.
— Гарпия! — понизив голос, недовольно цокнул он. — Больше ко мне не прикоснешься.
Крепкая рука его соскользнула с мягкого бочка и больно ущипнула где-то под грудью.
— Ай! — рассмеялась она, когда на месте красного щипка проступила, а затем сразу же исчезла парочка темно-синих перьев.
— И всё, Тони? — с издевкой спросила Берг.
— Пернатая, пресыщенная, глупышка!
— На счёт пресыщенной ты зря. Мистер Ливси не справился. А я все еще жду! — вновь рассмеялась она, провоцируя Долохова на новую порцию агрессии, должную привести того в исступление.
— Ну и как вас учить, мисс Берг? Попросить Адель о паре уроков поведения?
— Никакого почтения, Долохов! — скинув слизеринца с кровати, нетерпеливая, пуговка за пуговкой, она принялась застёгивать свою свободную рубашку.
Лицо Антонина наконец расслабилось; в уголках глаз проступили морщинки, когда худощавое, призрачное тело ее, удерживающее в себе порождение чего-то великого и ужасного одновременно, казалось, едва не пропустило лучи высокого, как его помыслы, солнца.
— Только любимым можно всё, Берг. И тебе это известно. — напоминал он, облокотившись, сидя на полу, на набитую перину ее кровати.
— Не всё! — ревнует она, ненавидя упоминание о пресловутой выскочке его возраста. То была округлая, пышущая женственностью, половозрелая девушка с большими овечьими глазами. Адель Мортенсен. Слизерин.
— Ты вполне сыта авансами. Не капризничай и не притворствуй, пожалуйста. В конце концов, если женщина добродетельна — об этом знает лишь она, если нет — знают все. Ты не такая. Ливси, да будет тебе известно, птица, вторую неделю лежит в больничном крыле. А Адель! — Долохов взмахивает руками. — Я не умею разговаривать с неживой природой. И в следующий раз, когда решишь вскипятить мою кровь, советую быть изобретательнее.
— Каков жадюга! Как же мне победить эти глупые матушкины устои? — принимая поражение, вновь смеется она.
— Дождаться! — обещает он, не подозревая, что уже отдает ее в руки другого.
Зачеркнутое «дождаться» мучает доктора головной болью с той же силой, что и аномальный, казалось, изо всех сил старающийся выбить стекла в его пентхаусе, ливень; никак не сочетающийся с давно-выдернутым последним осенним календарным листком, провалявшимся целую неделю в корзине для бумаг вблизи рабочего, заваленного пергаментом и новыми колбами с чернилами, стола, — он бил по вискам, не позволяя Долохову оторваться от воспоминаний свиданий в ее башне, что извечно первой узнавала равно как о солнце, так и о дожде. И если первое природа его возлюбленной не любила, то второе просто обожала.
Ливень — единственное время, когда они могли затеряться в коридорах башни, не боясь быть услышанными и оштрафованными. Время, когда, отдаваясь друг друг в той мере, какую Долохов считал приемлемой, учитывая ее юность, они могли не сдерживать звучный восторг от происходящего в воздухе, между ними.
Ничего более в жизни, не обделяя себя женщинами ни до ее переезда в Англию, ни после ее бракосочетания, он не мог сравнять с тем чувством эйфории, разливающимся по венам в момент, когда она, такая тёплая и близкая, мурлыкала его имя от бессилия перед стойкостью мужской добродетели, когда, ни разу не допустив ошибки, он ласкал ее так невинно, как это только могло быть возможно.
— Пожалуйста! — помнил он, когда она упрашивала продолжить, перейти черту.
— Пожалуйста! — помнил он, когда она, стоя на пороге его дома, умоляла впустить.
— Пожалуйста! — помнил он, когда она, сбежав от мужа, единожды отдалась ему.
— Пожалуйста! — мучительно прикрыв лицо руками, обрывает Долохов. Молния за окном поет свою песню и на мгновение кажется, что слово его остаётся неуслышанным, но это не так и лишь писк вскипающего, подобно его сознанию, чайника заставляет больного сделать над собой целое усилие. — Прости! — цедится в мыслях тогда, когда хочется кричать, да так, чтобы слышали на соседней улице. — Прости!
Грохот за грохотом перед глазами, подобно электрическим вспышкам,- проносится манящий и отравленный образ; спущенная с, усыпанных родинками, плеч свободная рубашка, повязанный на голове галстук, длинные, измазанные чернилами, пальцы, худые, не лишенные синяков, ноги и спутанные, тяжелые волосы цвета льна.
— Догоняй! — кричит она наперекор грому.
Как следует разбежавшись на поле для квиддича, совершенно не смотря себе под ноги, она протягивает Долохову руку в волшебный, будто бы судьбоносный момент, когда небо, услышав мольбы своего жителя, разряжается сильнейшим ливнем.
Подобравшись к Берг ближе, он, до этого не знающий, что ему с нею позволено, а что нет, бесцеремонно хватает возлюбленную за бедра и закидывает на свои крепкие плечи.
— Безобразие! — в шутку сказала бы мама, но оглушающий смех Берг почти перебивает раскаты грома и преследующее осуждения Марты испаряется столь же скоро, сколь его неуверенность перед собственными импульсами.
Более ничего неважно; ни, заливающий глаза, дождь, ни, насквозь промокшая, одежда, что тянула куда-то вниз, ни смешливый взгляд, наблюдающего из окна, Дамблдора.
Лишь теплое, странное ощущение нереальности происходящего, нагоняющее тоску и счастье одновременно, когда, забежав под купол открытого школьного коридора, он поставил ее на ноги и она, не выдержав эмоций, сама потянулась за поцелуем, — навсегда запечатленная радость и кара его жизни; восхитительный момент ее первой инициативы, пойманной им в начале их первого и последнего совместного учебного года. Прекрасный, разрешивший многие споры, вопросы в отношении их будущего, сентябрь. Мгновение, которое, как и многие другие, связанные с дождем, еще только будет испорчено моментом ее гибели.
— Запомни это. Запомни. Запомни. Запомни! — просит она между отрывистыми поцелуями в губы и щеки. — Мотор! Господин Хичкок!
— Как хорошо, что ты маленькая. Как жаль, что ты маленькая! — улыбается Антонин прежде, чем хватает ее за руку, когда в конце коридора показывается кошка - МакГонагалл. — Бежим! Скорее!
— Запомнил. — понимает он, не зная как относиться к этому по прошествии стольких лет одиночества.
Подобно всякому живому существу, лишенному по некоторой версии души, но не лишенному живого духа, он знал, что все в жизни имеет свой предел. Равно как и любовь. Равно как и место для нее.
— Запомни! — попросила она и он, не смеющий отказать, запомнил.
И всё, что было в нем свободного для другой и другого тут же закрылось и закончилось.
Были женщины. Была свобода. Была некая мисс. Любовь разобрали.
Казалось, он поклялся любить так, как не поклялся бы никто другой; любить всех тех женщин, которыми она могла обернуться, каждой в отдельности. Некий непреложный обет без права на отвязку. Среди них были маленькая девочка, девушка, молодая женщина, любовница, любимая женщина, ненавистная женщина, предательница, изменница и, как самое страшное, покойница. Мисс Берг и госпожа Грин-де-Вальд, по мнению миссис Бронски даже мисс Грюнберг, но никогда Долохова.
Обман, которым он был рад обманываться. Судьба, что всегда влекла к друг другу, но никогда не соединяла до конца.
— Давай умрем вместе! — предложила однажды она, когда впервые узнала о непростительных заклятиях. — Иногда я думаю, что готова на всё! И даже на смерть!
— Не нужно. Для этого есть я, птица. — легкомысленно отвечал он в письме, еще не расставшись с мисс Доусон, что училась годом старше на Гриффиндор.
— Я поеду с тобой! — когда он, оставив ее, подался в бега.
И смех. Просящий о помощи, молящий о первой доступной свободе, смех, разразившийся во время тоста господина Грюнберга.
— Уже несу! — залепетала миссис Мардж, когда услышала нервный вскрик Долохова.
— Уже несу! — доносились голоса мужчин-магглов, удерживающих на носилках тело миссис Грин-де-Вальд, найденного в следующем переулке от дома Долоховых. — Женщина. Двадцать пять - тридцать лет. Нашли. Мертва. Кажется, сердце! — шептались соседи, выбежавшие при виде скорой помощи на улицу.
— Спасибо! — произнес Антонин, когда миссис Мардж, предварительно прокашлявшись, вернулась в кабинет с подносом чая и тремя разными креманками. — Спасибо! Более вас не задерживаю. Можете отдыхать. В прихожей есть зонт, возьмите. — повторил Долохов, не притронувшись к чаю.
— До вторника, сэр! И прошу, больше не открывайте окон! — пробубнила старуха, подняв в Антонине перед тем, как вышла из кабинета, - волну раздражения.
Ещё одно наказание.
И хотя он целиком и полностью принадлежал лишь себе, некая вынужденная, порой утруждающая необходимость в миссис Мардж, что была схожа с необходимостью приемов у доктора Хьюбетта, — была обусловлена исключительным страхом за собственную голову и за будущее существа, за которым Долохов был вынужден присматривать, вопреки нежеланию или, правильнее сказать, абсурдности сложившейся ситуации, ее артистической, сюжетной жестокости, в которой он, расплачиваясь, казалось бы, за один и тот же грех и промах, с каждым годом ощущал повышение платы, усугубление, разъедающего все живое, чувства вины перед погибшей и живущей.
Миссис Мардж, помимо оказываемой услуги по делу его относительной анонимности,— в этом случае была неким гарантом того, что он, не впав в окончательное безумие, не выстрелит себе в висок; как напоминание о старости, о долгой продолжительности жизни, о давно почивших родителях он смотрел на нее, на ее странную заботу и изо все сил, внушенных еще богобоязненной матерью, старался держаться за жизнь исключительно из-за парадоксального ощущения необходимости тому, кто его никогда не видел и не слышал.
— До свидания! — впервые улыбнувшись, тихо произнес он. До чуткого уха донесся звук захлопнувшейся входной двери.
— Продолжим. «День».
Подчинившись голосу хозяина, темно-синяя тетрадь вернулась к старым, исписанным, зачеркнутым страницам, где прытко-пишущее перо, уж давно левитирующее в готовности продолжить свою работу, из-за вынужденной недосказанности перед Хьюбеттом так старалось избавить больного от боли.
— «Открой! Открой мне!» Завопила она. — произнес Долохов.